В «Редакции Елены Шубиной» в мае выходит новая книга автора «Зулейха открывает глаза» Гузели Яхиной. Второй роман писательницы — «Дети мои» — рассказывает о жизни поволжского немца Якоба Баха в СССР в 1920-1930-х годах. С разрешения издательства «Медуза» публикует фрагмент книги.
Нехотя Бах встал. Оглаживая расцарапанными в кровь ладонями беленые стволы и уже все понимая, побрел по саду. Скоро вышел к хозяйскому дому — с противоположной стороны. Никем не окликнутый, проплелся через хутор и поднялся на крыльцо.
***
Красное колесо по-прежнему крутилось, старуха сучила пряжу. Не вытирая ног, Бах прошлепал в центр гостиной. Увидел на стуле выложенные им купюры, смахнул рукой — и они медленно разлетелись по полу. Сел на стул.
— Вы еще здесь, Клара? — спросил устало.
— Здесь, — раздалось тихое из-за ширмы.
— Отпустите меня. — Каждое слово давалось Баху с трудом: язык и губы едва шевелились, приходилось напрягаться, чтобы перекрыть жужжание прялки. — Я же слышу по голосу, Клара, вы добрая девушка. Будьте милосердны, не берите грех на душу. У вас впереди — долгая жизнь, трудно будет идти по ней с грехом…
— Я вас не понимаю, — испуганный, едва различимый шепот.
— Нет, это я не понимаю! — Бах, неожиданно для себя самого, возвысил голос до крика. — Не понимаю, что все это значит! Все эти странные мерзости, которыми нашпигован ваш дом! Эти немые киргизы с пустыми глазами! Деньги, которые сами возникают в кармане, хотя я их не получал! Тропинки, что водят кругами! Тающие деревья! Ведьмы с прялками! — Бах с опаской глянул на старуху, но та продолжала невозмутимо работать. — Все эти чертовы фокусы и дурные загадки. Девицы, скрывающиеся за ширмами… А если я ее сейчас уроню? — озарила вдруг Баха злая мысль. — Пну ногой и опрокину вашу чертову заслонку!
— Тогда отец вас убьет, — сказала Клара просто.
— Господи Вседержитель! — Бах уронил лицо в ладони и долго сидел так, слушая жужжание старухиного колеса; он почему-то не сомневался, что Клара говорит правду.
— Зачем я вам? — наконец поднял он голову; голос его охрип и словно увял за эти минуты молчания. — Мне тридцать два года, у меня ничего нет за душой. С меня нечего взять, и дать я тоже ничего не могу. Выберите кого-нибудь другого — моложе, красивее, богаче, в конце концов. В Бога я не верю, и душа моя никчемная вам без надобности. Только не говорите пастору Генделю. Впрочем, можете сказать, мне все равно… Так вот, вы ошиблись, выбрав для экспериментов меня. Я не знаю, как вы это делаете, тем более не могу предположить зачем. Прошу только: одумайтесь. Заставить меня страдать легко, но радости большой вам это не доставит: я слаб телом, а духом — совершенно беспомощен. Какой толк мучить больную мышь? Она и так скоро издохнет. Уж лучше выбрать в жертву сильного зверя, он будет сопротивляться долго и отчаянно. Вам же именно это необходимо? А я — я все забуду, клянусь. Даже если и нет — рассказать о вас мне все равно некому, круг моего общения состоит из меня одного. Я никогда более не приеду на этот берег, даже не взгляну на него, если угодно — гулять к Волге не выйду ни разу…
— Все равно — не понимаю…
— Чего вы хотите? Скажите, наконец, прямо, будьте милосердны. Чего вы, черт подери, от меня хотите?!
— Я хочу учиться. И всего-то…
— И всего-то! — повторил он, разглядывая свои ладони, перемазанные кровью, грязью и известью. — Ну хорошо. А если я проведу с вами урок — вы обещаете меня отпустить вечером?
— Неужели же кто-то удерживает вас силой?
Морщась от боли, Бах отряхнул с рук землю и известковую пыль.
— Если я проведу урок — вы обещаете позвать того киргиза и строго-настрого приказать ему переправить меня домой?
— Конечно. Ему так и велено.
— Велено отцом, — понял уже без подсказки Бах; огладил растрепанные волосы, обнаружил в них зацепившийся сучок, бросил под ноги; рукавом пиджака вытер лицо. — Ладно, фройляйн, извольте начать заниматься…
И они начали. Прежде всего Бах решил проинспектировать знания Клары Гримм — и пришел к выводу, что они совершенно ничтожны. Девица, при всей нежности ее голоса и деликатности в общении, была невежественна, как африканская дикарка. Из всей географии она твердо знала о существовании лишь двух стран, России и Германии, а также одной реки — Волги; причем река эта, по Клариному разумению, соединяла оба государства, так что из одного в другое вполне можно было переместиться при помощи плавательных средств. Остальной мир представлялся Кларе темным облаком, окружающим известные земли, — дальше родного волжского берега познания девицы не простирались. О строении земных недр и содержащихся в них полезных ископаемых она имела весьма приблизительное понятие, как и о сферах небесных, — и в научном, и в религиозном смыслах. Духовно воспитана была, но катехизис знала слабо (пастор Гендель пришел бы в ужас, услыхав рассказы о похождениях Адама и Евы или невзгодах Ноя в ее бесхитростном изложении). Звезды и созвездия называла на крестьянский лад: Большую Медведицу — Весами, Орион — Граблями, а созвездие Плеяд — Наседкой. Вопрос же о конфигурации Земли и наличии в космических высях прочих планет привел Клару в полное смущение — об астрономии на хуторе Гримм и не слыхивали. Как, впрочем, и о Гете с Шиллером.
Удивление вопиющей непросвещенностью девицы росло в сердце Баха с каждым новым вопросом. Постепенно он позабыл свои недавние злоключения и увлекся поисками тех мельчайших крупиц знаний, которыми все же обладала Клара: почувствовал себя сродни старателю, промывающему тонны породы ради нескольких крупиц золота. Клара отвечала охотно, не таясь, но поведать могла лишь о своей короткой немудреной жизни, которая вся, от первого и до последнего дня, прошла на хуторе Гримм.
Еще в младенчестве потеряв мать и лишившись женского участия, запуганная строгим отцом, имевшая в наперсницах лишь полуглухую няньку, Клара выросла существом робким и трогательно нежным. Неосторожное слово легко приводило ее в смущение, а печальное воспоминание вызывало слезы, и она надолго умолкала за своей ширмой, шмыгая носом и судорожно вздыхая. Впервые в жизни Бах встретил человека, еще более ранимого и трепетного, чем сам. Обычно он замыкался в обществе — как черепаха втягивает голову и лапы под крепкий панцирь, — чтобы ненароком не быть обиженным. Теперь же был вынужден играть противоположную роль: вслушиваться в малейшие оттенки Клариных интонаций, вовремя различая в них первые признаки замешательства или грусти; тщательно продумывать вопросы, призывая на помощь всю свою тактичность и природную мягкость.
Лишенный возможности наблюдать лицо девушки, он сосредоточился на ее голосе — тихом и тонком, часто начинающем дрожать, — который за несколько часов рассказал ему о хозяйке больше, чем Бах знал о своих односельчанах. Азарт исследования чужой души поборол недавние усталость и страх: Бах и не заметил, как тени в комнате изменили направление, а его возмущение варварской дремучестью фройляйн Гримм превратилось в сострадание.
Под конец урока, просовывая под ширму томик стихов для экзаменации навыков чтения, он пристально вглядывался: не покажутся ли под рамой тонкие пальчики? Это отчего-то казалось важным. Нет, не случилось: книга исчезла по ту сторону, словно втянутая мощным потоком воздуха. Жаль.
Читала Клара из рук вон плохо. Бах услышал вначале долгое шелестение страниц, затем взволнованное дыхание, а после — сбивчивое чтение, медленное и мучительное, как у младшеклассника. Не успели прочесть и пары строк — в окне мелькнуло темное лицо и на пороге возникла фигура киргиза-провожатого.
— Вы же придете завтра? — спросила Клара, выталкивая книгу обратно из-под ширмы.
Joel Saget / AFP / Scanpix / LETA
Бах подобрал томик — казалось, что переплет еще хранит тепло девичьих пальцев. Поднимаясь со стула, почувствовал, как заныли ноги. И только теперь вдруг понял, что за несколько часов ни разу не вспомнил и про блуждания по лесу, и про коварную овражную топь, и про спасение в яблоневом саду. Было ли что-то подобное с ним сегодня? А если и было — то что?
Понял, что сегодня он кричал от злости, хохотал, боялся, был откровенным — как никогда в жизни. И ни разу при этом не заикнулся.
Понял, что хочет увидеть Кларино лицо.
— До свидания, фройляйн Гримм, — только и сказал, направляясь к двери.
Колени и локти саднило, жгло от царапин скулы — но к боли он отчего-то стал равнодушен. Устал, устал невозможно, невыносимо.
А вслед, настойчивое:
— Придете?
Не смея пообещать ничего определенного, лишь поклонился на прощание старухе с прялкой и вышел из избы.
Шагая за долговязой киргизовой фигурой по лесу, Бах смотрел вокруг и мучился недоумением: как мог он заплутать в столь понятном и простом месте? Вот они, дубы и клены — шершавые на ощупь, стволы пахнут весенней влагой, морщинистая кора кое-где прострелена зелеными листьями. Вот и тропа, еще хранящая их утренние следы, — прямая, ведет к берегу. Да и сама Волга — вот она, рукой подать, уже блестит меж коричневых древесных спин. Мог ли мир, такой осязаемый и пахучий, такой вещный, привычный, потерять на некоторое время свою прочность и обернуться зыбкой трясиной — или все это было лишь плодом воображения? Усталость накатывала, мешала думать.
— Это правда? — спросил он, глядя киргизу в глаза, когда тот оттолкнулся ногой от берега и взялся за весла. На ответ не надеялся, спросил просто так, не имея больше сил держать мучивший вопрос в себе. — Все, что было сегодня со мной, — правда?
Ялик резал воду, рывками удаляясь от берега. В черных зрачках киргиза, сплюснутых сверху и снизу складчатыми веками, играли отсветы волн. Крупные капли летели с лопастей весел на его обнаженные руки и плечи, скатывались по ложбинам бугров между мышцами. Мерно скрипели уключины.
Бах отвернулся. Захотелось вдруг еще раз прикоснуться к страницам, которые листала недавно рука Клары Гримм. Он раскрыл томик — от листов едва уловимо пахнуло чем-то свежим, незнакомым — и нашел нужное стихотворение. Над его названием корявыми буквами было выведено, наискосок и без знаков препинания: «Не оставляйте меня прошу».